– Решительную утопию! – повторила та настойчиво с своей стороны.
Анна Юрьевна простодушно полагала, что утопиею называется всякая ложь, всякий вздор.
– Ну, однако, поедемте, пора! – сказал вдруг князь, вставая и обращаясь к Елене.
Он, кажется, несколько опасался, чтобы разговор между дамами не достигнул еще до больших резкостей.
– Пора! – отозвалась с удовольствием и Елена.
Анна Юрьевна, несмотря на происшедший спор, постаралась проститься с Еленой как можно радушнее, а князя, когда он пошел было за Еленой, приостановила на минуту.
– Посмотри, как ты девочку изнурил: ее узнать нельзя, – проговорила она ему шепотом.
– Подите вы, изнурил!.. – отвечал ей со смехом князь.
– Непременно изнурил!.. Она, впрочем, преумненькая, но предерзкая, должно быть…
– Есть это отчасти! – отвечал князь, еще раз пожимая руку кузины и уходя от нее.
Когда он завез Елену домой, то Елизавета Петровна, уже возвратившаяся и приведшая себя в порядок, начала его убедительно упрашивать, чтобы он остался у них отужинать. Князь согласился. Елена за ужином ничего не ела.
– Вы, кажется, хотите голодом себя уморить? – заметил ей князь.
– Все противно! – отвечала ему Елена.
Елизавета Петровна при этом ответе дочери внимательно посмотрела на нее.
В самый день переезда Григоровых на дачу их постигнул траур; получена была телеграмма, что скоропостижно скончался Михайло Борисович Бахтулов. Князю Григорову непременно бы следовало ехать на похороны к дяде; но он не поехал, отговорившись перед женой тем, что он считает нечестным скакать хоронить того человека, которого он всегда ненавидел: в сущности же князь не ехал потому, что на несколько дней даже не в состоянии был расстаться с Еленой, овладевшей решительно всем существом его и тоже переехавшей вместе с матерью на дачу.
В Петербурге смерть Михайла Борисовича, не говоря уже о Марье Васильевне, с которой с самой сделался от испуга удар, разумеется, больше всех поразила барона Мингера. Барон мало того, что в Михайле Борисовиче потерял искреннейшим образом расположенного к нему начальника, но, что ужаснее всего для него было, – на место Бахтулова назначен был именно тот свирепый генерал, которого мы видели у Бахтулова и который на первом же приеме своего ведомства объяснил, что он в подчиненных своих желает видеть работников, тружеников, а не друзей. Барон, насчет которого были прямо сказаны эти слова, только слегка побледнел, и затем генерал при каждом докладе его стал придираться ко всевозможным пустым промахам и резко выговаривать за них. Барон молча выслушивал все это и в душе решился сначала уехать в четырехмесячный отпуск, а потом, с наступлением осени, хлопотать о переходе на какое-нибудь другое место. В один день, наконец, он высказал генералу свою просьбу об отпуске.
– Вы едете за границу? – спросил его тот насмешливо.
– Нет-с, в Москву! – отвечал ему барон.
– Отчего же не за границу? – повторил генерал опять насмешливо.
– Я не имею средств на то, – отвечал барон, гордо выпрямляясь перед ним.
– Я могу испросить вам пособие, – произнес генерал уже серьезно.
– Я не болен и не имею права на пособие, – проговорил барон тем же гордым тоном.
Он не хотел от этого дикого сатрапа принимать никакого одолжения.
Генерал затем, весьма равнодушно написав на его докладной записке: «Уволить!», – возвратил ее барону, который, в свою очередь, холодно с ним раскланялся и удалился.
На другой день после этого объяснения, барон написал к князю Григорову письмо, в котором, между прочим, излагал, что, потеряв так много в жизни со смертью своего благодетеля, он хочет отдохнуть душой в Москве, а поэтому спрашивает у князя еще раз позволения приехать к ним погостить. «Этот Петербург, товарищи мои по службе, даже комнаты и мебель, словом, все, что напоминает мне моего богоподобного Михайла Борисовича, все это еще более раскрывает раны сердца моего», – заключал барон свое письмо, на каковое князь в тот же день послал ему телеграфическую депешу, которою уведомлял барона, что он ждет его с распростертыми объятиями и что для него уже готово помещение, именно в том самом флигеле, где и князь жил. Барон после того не замедлил прибыть в Москву и прямо с железной дороги в извозчичьей карете, битком набитой его чемоданами, проехал в Останкино.
Самого князя не было в это время дома, но камердинер его показал барону приготовленное для него помещение, которым тот остался очень доволен: оно выходило в сад; перед глазами было много зелени, цветов. Часа в два, наконец, явился князь домой; услыхав о приезде гостя, он прямо прошел к нему. Барон перед тем только разложился с своим измявшимся от дороги гардеробом. Войдя к нему, князь не утерпел и ахнул. Он увидел по крайней мере до сорока цветных штанов барона.
– Зачем у вас такая пропасть этой дряни? – воскликнул он.
– Цветных брюк надобно иметь или много, или ни одних, а то они очень приглядываются! – отвечал барон с улыбкою и крепко целуясь с другом своим.
– Княгиню видели? – спросил князь.
– Нет еще! – отвечал барон.
– Ну, так пойдемте к ней.
– Позвольте мне несколько привести себя в порядок, – отвечал барон.
– Будем ждать вас! – сказал князь и ушел к жене.
Ему поскорее хотелось видеть ее, потому что княгиня, как он успел подметить, не совсем большое удовольствие изъявила, услыхав, что барон собрался, наконец, и едет к ним гостить. Князь застал ее в зале играющею на рояле. Звуки сильные, энергические, исполненные глубокой тоски, вылетали из-под ее беленьких пальчиков. Княгиня в последнее время только и развлечение находила себе, что в музыке. Князь некоторое время простоял на балконе, как бы не решаясь и совестясь прервать игру жены. Невольное чувство совести говорило в нем, что эти сильные и гневные звуки были вызваны из кроткой души княгини им и его поведением; наконец, он вошел, княгиня сейчас же перестала играть. Она никогда больше при муже не играла и вообще последнее время держала себя в отношении его в каком-то официально-покорном положении, что князь очень хорошо замечал и в глубине души своей мучился этим.