– Пойдем, Севастьянушко, ко мне в кабинет.
Камердинер последовал за ним.
– Вот видишь, – начал Николя своим неречистым языком: – видишь, мне надобно послать письмо.
– Слушаю-с! – протянул Севастьян, глубокомысленно стоя перед ним.
– Перепиши мне, пожалуйста! – заключил Николя.
Камердинер посмотрел на барина с каким-то почти презрением и удивлением.
– Да что я за писарь такой! Я и писать-то настоящим манером не умею, – произнес он.
– Да ничего, как-нибудь, пожалуйста!.. – упрашивал его Николя.
Камердинер опять с каким-то презрением усмехнулся.
– Да сами-то вы не умеете, что ли, писать-то? – сказал он.
– Мне нельзя, понимаешь, руку мою знают; догадаются, тогда черт знает что со мной сделают!.. Перепиши, сделай дружбу, я тебе пятьдесят целковых за это дам.
Камердинер отрицательно покачал головой.
– Коли с вами что-нибудь сделают, что же со мною будет?
– Да ничего тебе не будет, уверяю тебя! – успокоивал его Николя.
Севастьянушко и сам очень хорошо понимал, что вряд ли барин затеет что-нибудь серьезно-опасное, и если представлялся нерешительным, то желал этим набить лишь цену.
– Ну, я тебе сто рублей дам! – бухнул Николя от нетерпения сразу.
Камердинер почесал у себя при этом в затылке.
– К кому же такому письмо-то это? – продолжал он спрашивать, как бы еще недоумевая.
– К князю Григорову… безыменное!.. Никем не подписанное… О том, что княгиня его живет с другим.
– Да, вот видите-с, штука-то какая! – произнес камердинер, несколько уже и смутившись.
– Никакой штуки тут не может быть: руки твоей князь не знает.
– Нет-с, не знает.
– Люди ихние тоже не знают твоей руки?
– Нет-с, не знают; да и самих-то их я никого не знаю.
– Так чего же тебе бояться?..
Камердинер продолжал соображать.
– Только деньги-то вы мне вперед уж пожалуйте: они теперь мне очень нужны-с! – проговорил он, наконец.
– Деньги отдам вперед, – отвечал Николя, покраснев немного в лице.
Камердинер не без основания принял эту предосторожность: молодой барин часто обещал ему разные награды, а потом как будто бы случайно и позабывал о том.
Условившись таким образом с Севастьяном, Николя принялся сочинять письмо и сидел за этой работой часа два: лоб его при этом неоднократно увлажнялся потом; листов двенадцать бумаги было исписано и перервано; наконец, он изложил то, что желал, и изложение это не столько написано было по-русски, сколько переведено дурно с французского:
«Любезный князь! Незнакомые вам люди желают вас уведомить, что жена ваша вам неверна и дает рандеву господину Миклакову, с которым каждый вечер встречается в вашей гостиной; об этом знают в свете, и честь вашей фамилии обязывает вас отомстить княгине и вашему коварному ривалю».
Все сие послание камердинер в запертом кабинете тоже весьма долго переписывал, перемарал тоже очень много бумаги, и наконец, письмо было изготовлено, запечатано, надписано и положено в почтовый ящик, а вечером Николя, по случаю собравшихся у отца гостей, очень спокойно и совершенно как бы с чистой совестью болтал с разными гостями. Он, кажется, вовсе и не подозревал, до какой степени был гадок содеянный им против княгини поступок.
Князь получил анонимное письмо в то время, как собирался ехать к Елене. Прочитав его, он несколько изменился в лице и вначале, кажется, хотел было идти к княгине, показать ей это письмо и попросить у нее объяснения ему; но потом он удержался от этого и остался на том же месте, на котором сидел: вся фигура его приняла какое-то мрачное выражение. Более всего возмущал его своим поступком Миклаков. Положим даже, что княгиня сама первая выразила ему свое внимание; но ему сейчас же следовало устранить себя от этого, потому что князь ввел его в свой дом, как друга, и он не должен был позволять себе быть развратителем его жены, тем более, что какого-нибудь особенно сильного увлечения со стороны Миклакова князь никак не предполагал. Самым простым и естественным делом казалось князю вызвать подобного господина на дуэль! Но он очень хорошо знал, каким образом Миклаков смотрит на дуэли этого рода, да и кроме того, что скажет об этой дуэли Елена: она ее напугает, глубоко огорчит, пойдет целый ряд сцен, объяснений!.. Словом, рассудок очень ясно говорил в князе, что для спокойствия всех близких и дорогих ему людей, для спокойствия собственного и, наконец, по чувству справедливости он должен был на любовь жены к другому взглянуть равнодушно; но в то же время, как и в истории с бароном Мингером, чувствовал, что у него при одной мысли об этом целое море злобы поднимается к сердцу. Скрыть это и носить в этом отношении маску князь видел, что на этот, по крайней мере, день в нем недостанет сил, – а потому он счел за лучшее остаться дома, просидел на прежнем своем месте весь вечер и большую часть ночи, а когда на другой день случайно увидел в зеркале свое пожелтевшее и измученное лицо, то почти не узнал себя. С княгиней он мог еще не видаться день и два, но к Елене должен был ехать.
«Э, черт возьми! Могу же я быть спокойным или не спокойным, как мне пожелается того!» – подумал он; но, поехав к Елене, все-таки решился, чтобы не очень встревожить ее, совладеть с собой и передать ей всю эту историю, как давно им ожидаемую. Но Елена очень хорошо знала князя, так что, едва только он вошел, как она воскликнула встревоженным даже голосом:
– Что такое у тебя за вид сегодня?
– А что? – спросил князь, как бы не понимая ее.
– Ты зеленый какой-то…
– Так, нездоровится что-то сегодня.
Елена продолжала на него смотреть, не спуская глаз.